Четыре часа. До чего же велика Франция. Я в сотый раз проверил, как дела с горючим. Стрелки циферблата вспомогательных баков приближались к нулю. Четыре двигателя потребляли сто пятьдесят галлонов в час, и даже при сниженной скорости они жадно всасывали питание. Когда вспомогательные баки опустеют, надо ручным способом включать подачу горючего из основных. Я не мог позволить себе роскошь использовать все топливо до капли из вспомогательных баков — ведь двигатели автоматически выключаются, когда перестает поступать питание. Моя рука повисла над переключателем, помедлила, и наконец нервы не выдержали — я задействовал основные баки.
Время шло, подо мной тянулась спящая Франция. Когда я долечу до побережья, возникнет все та же проблема: я не буду точно знать, где я, а небо безжалостно к заблудившимся. Нельзя остановиться и спросить, как попасть туда-то и туда-то. Может, для реактивных самолетов сто пятьдесят в час и было недопустимо медленно, но для меня это было непозволительно быстро — если я летел не туда.
В портфеле Патрика должны быть не только книга радиокода, но и топографические карты. В обычных условиях они не применялись, но их полагалось иметь в самолете на случай выхода из строя рации. Портфель был где-то в багажном отсеке. Надо поискать, хотя надежды почти нет.
Примерно в половине пятого я пошел еще раз проверить Патрика. Он сбросил одеяло и слабыми руками пытался сорвать повязку с головы. Глаза его снова были открыты, учащенное дыхание перемежалось со стонами.
— Он умирает! — крикнул Раус-Уилер.
Но нет, Патрик не умирал, он приходил в сознание, и его истерзанная голова начинала нестерпимо болеть. Ничего не ответив Раус-Уилеру, я пошел назад, достал аптечку и вынул ампулы с морфином. В плоской коробочке их было шесть, каждая с отдельным шприцем. Я прочитал инструкцию. Раус-Уилер выразил мнение, о котором его никто не спрашивал: он сказал, что я не имею права делать укол.
— А вы умеете делать уколы? — спросил я его.
— Я? Нет...
— Тогда помолчите.
— Пусть это сделает пилот.
— Пилот — я.
Это его доконало. У него так открылся рот, что стало видно миндалины. Больше он не сказал ни слова.
Я стал закатывать рукав рубашки Патрика. Он застонал, потом вдруг посмотрел на меня.
— Генри, — произнес он одними губами.
Я наклонился к нему и сказал:
— Да, Патрик, это я. Не волнуйся. Лежи тихо.
Его губы шевельнулись. Я поднес к ним ухо и услышал:
— Как болит голова...
— Потерпи немного, — сказал я.
Он смотрел, как я ломаю ампулу и наполняю шприц. Он не пошевелился, когда я вогнал иглу ему в руку. До этого мне приходилось лишь получать уколы, и, похоже, я сделал инъекцию очень неловко.
Когда я закончил, Патрик заговорил. Я поднес ухо к его губам.
— Где мы?
— Летим к доктору.
Некоторое время он смотрел в потолок, потом закрыл глаза. Пульс его стал сильнее, отчетливей. Я накрыл его одеялом, подоткнул по углам и, не взглянув на Раус-Уилера, пошел в кабину.
Без четверти пять. Пора снижаться. Я проверил показания приборов, обнаружил, что в кармане у меня морфин, и положил упаковку на подоконник рядом с бананами. Я выключил свет в кабине, чтобы лучше видеть, что там, за окном. Круглые диски приборов освещались слабым розовым светом. Затем я отключил автопилот.
Когда самолет снова опустил нос, я усомнился, что смогу его посадить, даже если отыщу аэропорт. Я был уже на пределе, мускулы не слушались, в голову заползал туман. Если я буду так соображать и реагировать, то не посажу самолет. Я не имел на это права — хотя бы из-за того, что вез Патрика.
Четыре тысячи футов. Я выровнял самолет и пошел на этой высоте, пытаясь углядеть в черноте внизу море. Усталость надвигалась, словно прилив, в этой волне легко было утонуть. Напрасно я принимал кодеин. Похоже, от него-то вся сонливость. Правда, я часто принимал его после падений на скачках и не замечал такого эффекта. Но тогда я находился на земле, и у меня была лишь одна забота — скорее поправиться.
Вот оно, море. Легкая перемена в оттенке черноты и блики лунного света на черной поверхности подтвердили мою правоту. Я свернул чуть вправо. Курс — восток-юго-восток. Похоже, я и впрямь оказался на северо-восточном побережье Франции. Но теперь уж я не заблужусь.
Там были маяки. Самый крупный — в Гавре. Его пропустить невозможно. Он будет работать и в пять утра. Тогда надо брать на север, и я — в Англии. Да, но куда именно на север?! Вряд ли можно доверять той карте, что сложилась у меня в голове. Если прямо на север, то я окажусь над Лондоном, а это хуже, чем над Парижем. Рассветет не раньше шести. Вчера солнце взошло в шесть сорок пять.
Огни Гавра возникли впереди, потом исчезли позади, а я еще не принял решения. «Я слишком мешкаю, — медленно думал я. — Если так пойдет дальше, я не сяду».
Береговая линия повернула на север, я тоже. Пять двадцать пять. С горючим пока еще не так плохо. Но надо решать, где я буду садиться, пока не поздно.
В небе чуть посветлело. С удивлением я обнаружил, что береговая линия просматривается лучше. Море посерело.
Если я полечу прямо, то скоро окажусь над Кале. Где-то в Кенте есть аэродромы Лимне, Лидд и Манстон. Где-то... Голова работала еле-еле.
Я летел над французским побережьем, пока не понял, что залетел слишком далеко. Я перестал следить за компасом, и оказалось, что я лечу чуть ли не на восток. Этот маяк я уже пролетал. Маяк, мигающий с интервалом в пять секунд. Это, похоже, Грине. Я пролетел Кале. Скоро Бельгия. Пора решаться.
Вскоре покажется какой-нибудь аэропорт. Но в Бельгии я садиться не стану: слишком долго все объяснять. Нет, лечу в Кент.