— А ты попробуй говорить направо и налево, что твой отец граф, и увидишь, что из этого получится.
— Я был бы просто счастлив. Все бы кланялись и улыбались, не зная, как услужить. Я был бы всюду желанным гостем и лучшим другом.
— Но ты бы сомневался, за что тебя любят: за титул или личные качества.
— Я бы не сомневался ни секунды.
— Ну и многих старших конюхов ты приводил сюда до этого? — вкрадчиво осведомился я.
Патрик вздохнул и промолчал.
— И предложил бы ты мне переночевать здесь, если бы Тимми держал свой длинный язык за зубами?
Снова молчание.
— Напомни, чтобы я дал тебе утром по физиономии, — сказал я.
Но до утра было еще далеко. Я никак не мог заснуть. Кровать Габриэллы была в футе от меня — через стену. Я лежал, снедаемый таким желанием, о котором ранее не мог и мечтать. Я лежал, обливаясь потом, испытывая терзания — не только душевные, но и телесные. И это холодный и сдержанный Генри Грей, горестно размышлял я. Лежит в детской кровати в чужом городе и кусает себе локти, готовый зарыдать в голос. Можно было, конечно, посмеяться над этой страстью, я, собственно, так и сделал, но это не помогло. Я пролежал всю ночь напролет, думая о Габриэлле и мечтая заснуть, чтобы увидеть ее во сне.
Она пожелала мне спокойной ночи и поцеловала на прощание при Патрике, Лизабетте и детях, одобрительно взиравших на это, отступила на шаг, давая мне пройти, — иначе, как тогда после ресторана, малейшее соприкосновение вызвало бы землетрясение. Но как раз этого в переполненной квартире следовало избегать.
Когда мы утром вставали, Патрик молча протянул мне бритву.
— Ты уж извини, — сказал я.
— Нет, ты прав. Я бы вряд ли пригласил тебя с собой, если бы этот валлиец не проговорился...
— Я знаю. — Я надел рубашку и стал застегивать рукава.
— Но все равно я бы не позвал тебя, если бы не понял, что ты настоящий человек...
В удивлении я повернулся к нему.
— Тебе, Генри, не хватает уверенности в себе. Ты очень даже нравишься людям. Ты, а не твой титул. Например, мне. И Габриэлле.
— Большинство придерживается другого мнения, — отозвался я, натягивая носки.
— Просто ты не предоставляешь им возможности получше разглядеть, какой ты на самом деле.
Произведя этот разящий наповал выстрел, он вышел из дверей, на ходу натягивая свой капитанский мундир.
Утро было сырое, серое. Мы ехали в аэропорт молча. У Габриэллы под глазами были темные тени, и она не смотрела на меня, хотя я ничем ее не обидел. Она обращалась исключительно к Патрику и по-итальянски, а он, кротко улыбаясь, отвечал ей на том же языке. Когда мы приехали, она попросила меня не подходить и не говорить с ней у киоска и удалилась разве что не бегом, а я не пытался ее остановить. Погрузка лошадей должна была занять не один час, и, несмотря ни на что, я собирался еще повидаться с ней.
Все утро я провел в аэропорту с Тимми и Конкером, а часов в двенадцать появился улыбающийся Патрик и сказал, что мне повезло из-за глубокого снега. Гатвик практически не принимал самолетов, и все второстепенные грузовые рейсы откладывались по крайней мере еще на день.
— Позвони хозяевам еще раз и скажи, что привезешь маток завтра часов в восемь. Если позволит погода, — закончил Патрик.
Габриэлла выслушала эти новости с таким восторгом, что я воспарил духом в небеса. Я не сразу осмелился задать следующий вопрос, но она мне помогла, осведомившись:
— Ты хорошо спал эту ночь?
— Я вообще не спал.
Она вздохнула и, зарумянившись, призналась:
— Я тоже.
— Возможно, — осторожно начал я, — если бы мы провели эту ночь вместе, мы бы спали лучше.
— Генри! — рассмеялась она. — А где?
На этот вопрос оказалось трудно ответить, потому что от отеля она отказалась: ночевать там она не собиралась, ей было нужно до полуночи вернуться домой. Она не могла пропасть на всю ночь.
— Нужно соблюдать приличия, — сказала она.
В результате мы оказались в нашем самолете. Мы устроили себе неплохое гнездышко из одеял, которые я взял в багажном отделении.
Там нас никто не мог потревожить, и мы прекрасно провели вечер, выяснив, к своему великому облегчению, что прекрасно подходим друг другу.
Лежа в моих объятиях, Габриэлла призналась, что у нее уже был любовник, о чем, впрочем, я и так догадался, но что она никак не может привыкнуть заниматься любовью не в кровати. Почувствовав, как заколыхалась моя грудь, она подняла голову и стала всматриваться в мое лицо в бликах лунного света.
— Ты почему смеешься? — спросила она.
— Просто я никогда не делал этого в кровати.
— А где же?
— На траве.
— Генри! Это английский обычай?
— Только летом.
Она улыбнулась и, довольная услышанным, снова положила голову мне на плечо. Я же погладил ее волосы и подумал: до чего же она цельная натура и как не похожа на тех полупьяных нимфеток, с которыми я блуждал по садовым дорожкам после званых обедов. Никогда больше не прикоснусь к ним, внушал я себе. Ни за что и никогда.
— Сегодня утром мне было так стыдно, — призналась Габриэлла, — стыдно того, о чем я думала всю прошлую ночь.
— В этом нет ничего стыдного.
— Похоть — один из семи смертных грехов.
— Но любовь — добродетель.
— Трудно отделить одно от другого. Вот сегодня мы как поступили: грешно или добродетельно?
Впрочем, Габриэллу не очень пугала перспектива оказаться грешницей.
— Мы поступили естественно.
— Тогда, значит, мы согрешили.
Она повернулась в моих объятиях, ее лицо оказалось рядом с моим, глаза ее сверкнули в лунном свете, зубы ласково впились в мое плечо.