— Ты противный, избалованный сукин сын, — бросила мне сестра, и ее слова отправили меня в путь, который чудом не стоил мне жизни.
Я вспоминал ее свирепое и некрасивое лицо и по дороге на станцию, и в вагоне, полном недорешенных кроссвордов и типичного понедельничного уныния, и когда ехал по Лондону в свой горячо нелюбимый офис.
Кем-кем, а сукиным сыном я не был — епископ сочетал браком моих родителей в церкви в присутствии аристократической родни. Ну а что касается избалованности, то это уж они сами были виноваты — это было их подарком наследнику, родившемуся, так сказать, в самый последний момент. До этого в нашей семье рождались только дочери — целых пять. Мой дряхлый восьмидесятишестилетний, впавший в детство отец рассматривал меня исключительно как орудие, с помощью которого ненавидимого им моего кузена можно было лишить надежд на титул графа. Для отца я был символом, который он холил и лелеял.
Когда я появился на свет, моей матери было сорок семь, а теперь ей семьдесят три. Ее мозг явно перестал развиваться в День перемирия в 1918 году. С тех пор как я ее помню, она была совершенно безумной или эксцентричной, как выражались те, кто ей симпатизировал. Так или иначе, первое, что я успел усвоить, — возраст и ум не имеют между собой ничего общего.
Уже слишком немолодые, чтобы возиться с ребенком, они держали меня на дистанции — няньки, гувернантки, интернат, Итон. Говорят, они очень сетовали на непомерно долгие школьные каникулы.
В наших отношениях присутствовали учтивость и чувство долга, но любви не было и в помине. Они не требовали, чтобы я их любил, и я их не любил. Я вообще никого не любил. У меня не было такой привычки.
Как всегда, в офис я пришел первым. Я взял ключ у дежурного, неспешно прошел по длинному вестибюлю, в котором гулко раздавались мои шаги, потом поднялся по каменной лестнице, потом прошел по узкому длинному коридору. В самом конце его была тяжелая коричневая дверь, которую я отпер ключом. Внутри, как это принято в лондонских тесных конторах, барачную атмосферу заглушал комфорт. «Агентство „Старая Англия“. Торговля лошадьми чистокровных пород». В кабинетах справа и слева ковры, стены покрашены в белый цвет, на дверях аккуратные таблички, где черным по белому выведены фамилии хозяев. Письменные столы отличались роскошью, были обиты кожей, на стенах висели эстампы. Я еще не достиг тех степеней успеха, чтобы сидеть в подобных кабинетах.
Комната, в которой я работал вот уже шесть лет, находилась в самом конце, за справочной и буфетной. Дверь была полуоткрыта. На ней имелась табличка: «ТРАНСПОРТНЫЙ ОТДЕЛ». Три стола. С пятницы никаких изменений. Стол Кристофера завален кипой бумаг. На столе Мэгги пишущая машинка с кое-как надетым чехлом. Рядом несколько скомканных листков копирки. В вазе увядшие хризантемы, в грязной чашке — опавшие с них белые лепестки. На моем столе чисто и пусто. Я вошел, повесил пальто, сел за стол, открыл один за другим ящики и без особой цели стал поправлять и без того аккуратно уложенное содержимое.
Удостоверившись, что на моих всегда точных часах без восьми минут девять, я сделал вывод: часы на стене отстают на две минуты. После этого я уставился невидящим взглядом на календарь на зеленой стене.
«Противный, избалованный сукин сын», — сказала мне сестра.
Нет, это не так. Характер у меня вовсе не противный, настойчиво внушал я себе. Ни в коем случае.
Но в моих размышлениях не было убежденности. Я решил порвать с традицией и воздержаться от замечаний в адрес Мэгги насчет ее неряшливости.
В десять минут десятого появились Кристофер и Мэгги.
— Привет, — жизнерадостно сказал Кристофер, вешая свое пальто. — Ну что, проиграл в воскресенье?
— Проиграл, — признал я.
— Повезет в другой раз, — сказала Мэгги, вытряхивая белые лепестки хризантем из чашки на пол.
Я прикусил язык, чтобы не отпустить какой-нибудь колкости. Мэгги взяла вазу и пошла с ней в буфетную, усыпая свой путь лепестками. Потом она вернулась и пронесла вазу над моим столом так, что на нем оказался след из капель пятничного чая. Не говоря худого слова, я взял промокательную бумагу, вытер потеки и, скомкав бумагу, швырнул ее в корзину. Кристофер наблюдал за происходящим с ироническим удовольствием, глаза его весело поблескивали за толстыми стеклами очков.
— И проиграл-то всего голову, да? — осведомился он, беря в руки мяч для крикета и делая вид, что швыряет его в окно.
— Всего голову, — согласился я. — В конце концов, не все ли равно, сколько проиграть, голову или десять корпусов. Проигравший не получает призов.
— Мой дядя поставил на тебя пятерку, — сообщил Крис.
— Мне очень жаль, — сухо отозвался я.
Кристофер развернулся на одной ноге и бросил мяч — тот с грохотом врезался в стену и отскочил, оставив на ней отметину. Заметив, что я нахмурился, Крис расхохотался. К нам он пришел два месяца назад из Кембриджа. Из-за ухудшения зрения он вынужден был расстаться с крикетом, к тому же он завалил выпускные экзамены. Впрочем, он был куда жизнерадостней, чем я, не испытавший подобных ударов судьбы. Мы терпели друг друга, не более того. Я с большим трудом сходился с людьми, и с Крисом тоже дружбы не вышло — он поначалу старался установить дружеские отношения, но вскоре понял, что это пустая затея.
Вернувшись из буфетной, Мэгги уселась за стол, вынула из верхнего ящика баночку лака для ногтей и занялась маникюром. Это была крупная, уверенная в себе девица из Сурбитона, весьма злая на язык, но всегда готовая проявить сочувствие, когда шипы злоязычия вонзались в душу собеседника.